Почему-то я очень испугался. Они ничего не делали, не смотрели на меня, да и выглядели более-менее, уж по-любому лучше моих. А я испугался так, что продышаться смог через полминуты и с трудом — хоть дышать плотно забившим кухню смрадом было непросто. Продышался, а что делать, не знал.
— Лех, — позвал я тихонько, сам не понимая, хочу ли быть услышанным.
Босенковы не пошевелились, никто.
Я осторожно, по стеночке, прошел к окну и с трудом сдержался, чтобы не раздернуть штору. Дико хотелось распахнуть окно, чтобы вонь эта развеялась, да и чтобы орлы эти забегали. Или хотя бы двинулись.
Правда, я не был уверен, что свет заставит их бегать или суетиться. Мы же не в сказке про вампиров, а на улице Серова, в дурацкой моей жизни, которая неумело начинает налаживаться.
Я уж постараюсь, чтобы наладилась. И у меня, и у всех моих. И у Босенковых, раз так надо. Прямо сейчас и постараюсь.
Я медленно подошел к столу и начал прикидывать, с чего начать. С кого начать, было понятно — с дяди Вадима. Он был здоровый и не слишком добрый. Никогда он слишком добрым не был. Оставлять его за спиной я не собирался. Дядя Вадим был в носках и шлепанцах — это удобно. Но ноги сунул под табуретку — это неудобно.
Он, стати, не дремал и не был в этом, как уж, анабиозе — прищуренно смотрел себе на костяшки, иногда помаргивая. По сторонам не косится — значит, на меня кинуться не должен. Сейчас я потихонечку все достану, присяду — и надо будет быстро вскочить, чтобы…
Дядя Вадим не спеша поднял руку, опустил ее мне на плечо — и я рухнул на колени. Думал, увернуться успею, спицу выдернуть, поднырнуть и выскользнуть — ни фига. Причем видел движение и руку видел — но чуть замешкался, ухнул вниз баскетбольным мячом в дриблинге, а вверх никак.
Сперва было неудобно. Потом невозможно. Спина скручивалась в клубочек, от чего ныли пятки и закладывало нос с ушами, и было больно, везде, очень. Дядя Вадим и не давил, просто руку держал — но она была как мраморная колонна, а я ее основание, не могу, раздавит же сейчас.
Я был очень занят неудобством, болью, пыхтением и дергаными мыслями о том, что же теперь делать и как выпутывать нелепо изогнутые руки-ноги, — и все равно заметил, что дядя Вадим по-прежнему смотрит себе в коленки и тетя Лена тоже не шелохнулась, а вот Леха сполз со стула, медленно, на полусогнутых, подленько как-то подошел почти вплотную ко мне и присел на корточки рядышком. Он сидел не по-гопницки, а по-птичьи, нахохлившись и подняв плечи к ушам, глядел мимо вывернутой моей головы, но быстро-быстро, раз в секунду, косился, подглядывая. Это особенно бесило.
— Лех, — просипел я, помедлил, подбирая слова, но сил и воздуха уже не хватало, и я брякнул первое попавшееся: — Спаси.
Леха стрельнул глазами в сторону тети Лены и нахохлился сильнее. Один глаз у него был ярко-красным, веки на нем воспалились и распухли.
Надо было что-то еще сказать, умное и обидное, это подействовало бы наверняка, Леха здорово велся на слова, но кончились мои слова, умерли и прихлопнулись чугунной вьюшкой, вдвинутой выше горла наотмашь, до слез. Я замычал от немой ненависти, с жутким щелчком дотянулся до спицы на поясе, выдернул ее и воткнул куда-то в Лешку.
В бедро.
Лешка жалобно заныл, не меняя положения. Тихо. Громче. Еще громче.
Я отчаянно ворохнулся, но без толку — Лешкины родители не обратили внимания ни на вой, ни на мои замахи. Ну, раз так.
Я слепо ударил спицей за плечо, куда дотянулся, дяде Вадиму в руку. И оглох — тот словно в горн над ухом затрубил, беззвучный, но пронзительный. Затрубил, на миг отдернул ладонь и тут же хлопнул мне по кулаку со спицей.
Острие ткнулось в спину, я зашипел, пытаясь выпрямиться, но дядя Вадим надавил сильнее. Я брякнулся на пол боком и вывернутым локтем. Суставы затрещали. Сейчас лопнут. Я попробовал ударить левой рукой, отъехать на боку, съежиться — нет, дядя Вадим давил как медведь лапой.
Медведь, ayu, близко не подходить, стрелять издали, брать на рогатину, если не уберегся, пугать криком, бить в шею, глаз и суставы. Я с ними по-человечески, а это же медведи, с острой злобной радостью понял я, медведи в берлоге, смрадные, огромные и сонные, зима еще не кончилась, они медленные и вялые — но все равно смертельные. А я смертельней. Я им не Машенька. Я четко знаю, что делать.
Я закричал, раскидываясь и распахиваясь. Стало красно, жарко, мокро и весело.
И все кончилось.
Я стоял, пошатываясь, в зале на перевернутом столе, в самой середке, опираясь рукой на одну из ножек. В руке была черная щепка. Не черная — неровно алая. Не щепка — нож. Незнакомый кухонный нож.
Я попытался рассмотреть его получше, споткнулся на месте и обронил еще какие-то щепки. Не, тоже не щепки — пучок обугленных палочек. Очень важно было их поднять и как следует рассмотреть. А сквозь эту важность я понимал, что не надо ни поднимать, ни разглядывать. Надо отдышаться, почиститься и идти. Зульфия с Равилем ждут.
Я побрел в ванную, вспомнил, что там горшок и грязь, повернул на кухню, аккуратно перешагнул через ноги, отмыл, как мог, ногти, ладони и нож, который оставил в раковине, протер лицо, пригладил волосы, выключил воду, тряхнул головой, отгоняя смутные мысли про каких-то медведей, и только потом развернулся, чтобы осмотреться.
Босенковы рядком лежали на полу головами к холодильнику. Глаза у них были закрыты. Дышали они ровно. У дяди Вадима под ногами расползалась черная лужица. Я сухо всхлипнул и пошел искать бинты и телефон.
В аэропорт я уже почти опаздывал.
Но, кажется, не опоздал.