— Своими словами можно?
— Хоть какими хотелось бы уже.
— Звери бывают трех видов: одних ест человек, другие едят человека, третьи пытаются не вмешиваться.
Чужой голос чеканил чужие слова, и остановить его я не мог, и загорелая женщина за столом не могла, хоть и попыталась сперва, и странные дети за партами тем более не могли — и, на их счастье, не пробовали. А я говорил, как бурную речку переплывал, каждый гребок — фраза, и пока берега не достигнешь, остановиться нельзя — унесет и ко дну прилепит. И я досказал все, что не хотел, но должен был, и завершил словами:
— И если ты повернешься спиной к зверю, или оставишь след хищнику, или не добьешь раненого — ты умрешь и будешь проклят.
После этого говорить было нечего. Да у меня и сил не было почему-то. Хотелось есть. Или хотя бы сесть. Можно на пол.
Я потоптался на месте. Класс смотрел на меня — все смотрели, странно смотрели. И Людсанна смотрела тоже. Молча.
Я хотел уйти на место или отпроситься в туалет — живот резко скрутило. Но тут Людсанна хлопнула губами и глазами, совсем на себя не похоже, и сказала, тоже не по-своему, растерянно:
— Интересно. Это что, Измайлов, ты трактат старинный выучил? Похвально. И отдельное спасибо, что семейство кошачьих на сей раз не вспомнил.
Раздалось несколько смешков. Я исподлобья глянул, чтобы запомнить, кто такой отзывчивый, но в глаз мне словно прожектор ударил и ослепил на секунду. Кто-то зеркальцем балуется, что ли. Во уроды, подумал я и неожиданно захихикал сам — в основном, кажется, от боли в животе. Видимо, бывает такое.
Смешки затихли, но тут же разгорелись за другими партами. Зеркальца я ни у кого не увидел. Значит, из окна зайчик прыгнул. От соседнего дома, например. Могучий такой зайчик — школу и соседнюю девятиэтажку разделяло футбольное поле, да и солнца в небе было чуть. Впрочем, размышлял я не об этом, а о всеобщем ржании, которое не унималось, а наоборот.
Я не очень люблю театры, но в один — главный татарский, имени Камала, — родители меня однажды затолкали. Оказалось прикольно. Спектакль был ржачный — про шустрого старика, к которому смерть пришла, а он знай ей голову морочит. Отдельных лулзов добавляло устройство театра. Спектакльто играется на татарском, а зрители разные. Те, кто татарский не понимает, слушают русский перевод в наушнике. А перевод живой, то есть с опозданием идет. И получается так: на сцене актеры пошутили, татарская часть зала легла, русская недоумевает. Татары отсмеялись, переводчик пересказал шутку — взрывается русская часть. Такое позднее зажигание заставляет татар ржать по новой. Русские, глядя на них, подхватывают. И так далее.
Вот примерно такая штука сейчас и происходила — только не в театре.
Класс гоготал, Людсанна, вместо того чтобы, как обычно, пресечь, подхихикивала, а у меня уже мочи терпеть не было.
— Людмил Санна, — начал я.
И тут грянул звонок — прямо над ухом. У меня надобность выходить едва не отпала, вернее, едва не вывалилась. По случаю первого учебного дня уроки короче сделали, что ли? Сроду не было такого.
Я открыл рот, чтобы быстренько поныть и выскочить — без спросу выскакивать нельзя, звонок для учителя и все такое. Но не успел: полкласса, вот честно, если не больше, одним движением снялись с места и двинулись к двери. Размеренным, но быстрым шагом, почти в ногу.
Людсанна, бедная, никакой учительской народной поговоркой выстрелить не успела, протянула ошарашенно и возмущенно:
— Ку-уда!..
— В столовую, Людсанна, нам сказали! — пискнул кто-то из самой гущи.
Гуща подхватила меня и поволокла на выход. А я дурной сопротивляться, что ли. Мне бы побыстрее в коридорчик. К доске вышел, на вопрос ответил, народ развеселил, а дальше все само как-то, и графич ка видела, что я не виноват. А трояк ни за что влепит — не привыкать. Можно, конечно, поспорить, но я же сам не был уверен, что отвечал по существу. Я и не помнил, что отвечал, честно говоря.
Толпа выдавилась из класса и с дробным щелканьем унеслась на первый этаж, к столовой. Я бы и сам рад подзаправиться, между прочим, но пока актуальней обратная процедура. Опа. Уже нет.
Я прислушался к себе и осторожно даванул живот кулаком. Хм. Не взывает и не прет. Наоборот, ноет — да-ай чего. Тоненько, но с растущей силой. Вырастет и меня всосет. Нетушки. Успею первым, до урока еще времени вагон.
Я рванул в столовку и чуть не сбил с ног Дильку.
Она вывернулась с лестничной площадки прямо мне под ноги, как в регби, — я еле успел сложно изогнуться и мимо пролететь. Развернулся, чтобы объяснить сумасшедшему ребенку правила поведения на взрослом этаже, — и замер.
Дилька смотрела на меня и сияла.
Я тоже, наверное, засиял.
Посияли так друг в друга, потом она сделала шаг, хотя меж нами было полшага, и влипла в меня, пузо щекой продавила.
— Диль, очки сломаешь, — пробормотал я, растопырив руки.
Подумал и бережно погладил ее по голове. По косичке, вычурной такой. Гуля-апа дорвалась до девочки, теперь все, что в Самира не вмещается, на Дильку упадет. Бедная Дилька.
Дилька задрала лицо, посияла, вдруг нахмурилась и спросила требовательно:
— Ты у мамы был?
— О, — сказал я. — Еще как.
— Был?
— Был, был. И у мамы, и у папы, и у däw äti. Тебе Гуля-апа разве не сказала?
Дилька пожала плечом, и я понял, что она, вообще-то, хочет про маму с папой не от классной, но посторонней тетки, а от родного братца послушать. Который подбросил ее классным, но посторонним, и не звонит даже, казёль.
Я стыдливо поморщился и торопливо рассказал, как все хорошо у мамы, какой прикольный папа, про деда тоже приврал что-то, ну и про себя чуть-чуть. Сочинил мегабитву с котом, увлекся яркими деталя ми вроде ведра с песком, таящего в себе бронебойную и носоломную мощь, спохватился и спросил: