— Мам, ну ты что, ну все хорошо, все уже, все, я обещаю…
Мама тонко пропела сквозь ладони:
— Наиль. Я такая страшная.
— Мам! — возмущенно сказал я, выпрямляясь.
Мама часто закивала, будто этот мой вопль ее окончательно убедил, сказала тихо и спокойно:
— Дохлая, старая и страшная.
И всхлипнула.
— Мам, ты что, дура, что ли! — почти заорал я.
Не была она страшной. Мама, конечно, не мисс мира сейчас, худая, усталая и, как это, изможденная, лицо в красных пятнах, и нос блестит — но это сама виновата, зачем рыдать-то столько. И она, конечно, не выглядела красивущей, как неделю назад, когда вся эта жуть начиналась. Ну и слава богу. На фиг нам такая красота. И ей тем более.
Я маме всего этого говорить не стал. Не самоубийца еще. Я, как папа научил в свое время, повторял одно и то же, но не тупо, разными словами — ну, насколько мог, понятно: ты красивая, ты похудела, ты отлично выглядишь, тут зеркало кривое и неправильное, мы тебя любим, все, очень, ты теперь изящная такая, и волосы интересные, и ты да, мам, похудела — я говорил, да? — но это правда, вот. Папа говорил, что женщины отличаются от мужчин многим, а в особенности тем, что любят, чтобы все было приятно и одинаково. Нормальный мужчина, например, двадцать новых песен послушает, а женщина за то же время двадцать раз послушает одну, любимую. И не факт, что в выигрыше будет мужчина, сказал тогда папа, и я, подумав, согласился.
На двадцать раз меня не хватило бы, синонимы кончились, когда мама всхлипнула последний раз, хлопнула меня влажной ладонью по башке, обозвала балбесом и пошла за новыми салфетками. Теперь она управилась гораздо быстрее. Скомкала салфетки, рванула к двери, чуть не сшибла меня с ног, попутно чмокнула в щеку, серьезно сказав: «Спасибо, сынок», лихо, в два грохочущих движения, управилась с мусоркой и вышла в коридор, не взглянув в зеркало.
Папа с däw äti оказались рядом, через дверь. Кроме них, в палате тоже никого не было — похоже, клетчатые дедки сползлись к телику именно отсюда. А папа с däw äti лежали так, словно и ползать не умели, — одинаково скорчившись, прикрыв рукой голову и почти целиком накрывшись простыней. Но когда мы вошли, папа заворочался, попытался рассмотреть нас, не поднимая головы, и, наверное, увидел, потому что резко сел, засиял и потянулся к нам обеими руками. Голова у него была выбрита, в ряду зубов чернела большая дырка. Куда зубы-то делись, растерянно подумал я и споткнулся об эту мысль, но папа сиял и тянулся, так что я поскорее подошел и обнял его. Папа был уже не мокрым и не горячим, и пахло от него мылом и лекарствами. Но худой страшно — остро тор чали лопатки, а ладони казались неправдоподобно крупными, как лопаты на тонком черенке.
Обниматься папа никогда не любил. Сейчас тоже. Он быстро отстранился, но перед этим на секунду замер, уткнувшись колючей головой мне в шею. Я не хотел, но скосился на папину макушку. На темени был кривой заросший рубец, похожий на перечеркнутый смайлик.
Папа мягко оттолкнул меня и теперь с восторгом рассматривал. Он был в робе типа моей, поношенной и черной, но тоже гигантской. Видимо, нормальные размеры в принципе не шьются. А если шьются, выдаются великанам. Чтобы нам не так обидно было. Шея и запястья у папы выглядели тоненькими, и он казался почти ребенком. Стареньким таким, с лучистыми глазами и лучистыми морщинами на все лицо.
Папа похлопал ладошкой по кровати и попытался выбраться из-под простыни мимо мамы — она уже подошла и рассеянно гладила его по лысине. Мама сказала: «Сиди-сиди». Я заметил, что папа без штанов, отвернулся, не глядя поправил простыню и бодро спросил:
— Забрили, да, пап? Как ты, нормально?
Раздался неприятный звук. Я вздрогнул, мама тоже, хотя оба сообразили, что это дед скулит, сжав седую голову. А папа не обратил внимания. Он опять засиял и сделал губами так, будто пытался выдуть пузырь из жвачки. Пузыря не вышло, папа вдохнул и сделал так же еще, неловко засмеялся и замычал, с досадой хлопая ладонью по колену. Вдруг закивал, задрал голову и показал кулак с оттопыренным большим пальцем. Торжественно так.
Он говорить не может, понял я с ужасом. Онемел. И оглох тоже, что ли? Нет вроде. А немые только мычать могут?
Мысли бренчали у меня в башке медью в забытой копилке, а я, покосившись на маму, которая снова застыла с пальцами на скомканных губах, уже громко и весело вещал. Что-то. Про то, какой папа прикольный и хитрый, с работы сбежал и под одеялом прячется, а еще и замаскировался на всю голову, можно на рыбалку удрать или, наоборот, явиться на работу и сюрприз устроить всем, кто не узнает, а не узнает никто…
Я запнулся, набирая воздух для следующей серии, — в поединке, в том числе словесном, надо работать сериями. Но папа успел первым. Он скривил лицо и сказал:
— Ха!
Смеется, неуверенно решил я и посмотрел на маму. Она отвернулась. Но раз хакать так может, значит не немой? Папа задергал руками, чтобы я не отворачивался, скривился еще сильнее, выставил напряженные ладони перед собой и довольно четко произнес:
— Ха-ува ю?
По-собачьи наклонил голову, прислушался к эху, которого и в помине не было, для верности ткнул в мою сторону сведенными пальцами и повторил:
— Ю.
Я наконец сообразил. Ох как мне полегчало, когда я сообразил.
— Fine, thank you. But you, dad, как уж это, how are you feeling? — спросил я, стараясь, чтобы улыбка не помешала говорить громко и отчетливо.
— Ныт су гуд ха пасыб… пасыббыу, быт ыттс оу-ки, — ответил папа, запнувшись, но почти разборчиво.
Это бред, говорить с родным отцом на языке, который оба почти не знаем. Ладно, для простых вещей нам слов хватит, ими и обойдемся пока. Простые вещи и есть главные.